Эвроремонт
Фрагмент
Tori Amos. Sugar.
Из альбома To Venus And Back 5:09
В самолете из Копенгагена в Ригу наконец получил латвийскую газету. Как и большинство современных людей, я зависим от новостей. Есть ощущение, что без новостей тебя нет вовсе. Реклама партий, аккурат перед выборами появившееся имущество и вещи, соболезнования, уголовная хроника, потопы и пожары, премьеры и судебные процессы, униженные и обиженные – пестрая сумятица, которую волей-неволей вскоре начинаешь считать жизнью, миром, собой.
Я откинулся на своем месте и жадно хватал заголовки. По возвращению домой меня не трогал даже слышимый в самолете латышский язык (разговоры земляков часто вызывают желание притвориться, что я их не понимаю), но обойтись без газеты я никак не мог. Поэтому тем более сильным было разочарование, когда я понял, что это не сегодняшний, а вчерашний номер.
Я уже было собрался вернуться к первой странице и начать читать все по порядку, когда заметил небольшую заметку в самом низу боковой колонки латвийских новостей:
«При проведении анализа ДНК было установлено, что обнаруженные два года назад в Амстердаме останки принадлежат долгое время считавшемуся без вести пропавшим предпринимателю из Латвии Валдису Н. и американской журналистке латвийского происхождения Илзе А. Как известно, пять лет назад Валдис Н. был объявлен в розыск в связи с делом банка «Привилегия» и фирмы «Атлантида-З». Согласно имеющейся у «Диены» неофициальной информации Валдис Н. считался одним из уголовных авторитетов Риги начала 90-ых годов. Илзе А. известна как журналистка и автор путевых заметок.»
Если все это было сном, то каким был его скрытый смысл? Если это было сходством, то какой была содержащаяся в нем мораль? Позвони Малдеру и Скалли и спроси сам! Самолет прыгал по воздушным ямам, и, чтоб вместе с тошнотой подавить печаль, я попросил у стюардессы еще один виски. В газету больше не заглядывал. Швырнул ее под сидение. Стал опасаться, что, еще раз открыв ту же страницу, обнаружу там совершенно другие новости и статьи. Ничто больше не казалось достоверным и понятным.
За окном скользили однообразные облака, самолет наклонился, резко повернулся и стал снижаться. Среди облаков мелькнула земля – как обычно, возвращаясь домой, первыми я узнал торфяные болота Марупе. Хотя землю покрывал тонкий слой снега, латвийский пейзаж выглядел серо-коричневым, неухоженным и неприглядно мрачным. Как всегда.
Тереза обычно встречает меня в аэропорту. Конечно, если не начался очередной период сидения на игле; но когда я уезжал полторы недели назад, казалось, что с этим наконец покончено. В который раз.
Она будет стоять за веревочным ограждением, и, когда раздвинутся двери, я первой замечу ее в толпе встречающих.
Латвийский пограничник подозрительно долго листал мой паспорт. Ни в одной стране я так сильно не боюсь паспортной проверки или таможни, как по возвращению домой. Дождавшись подъехавшую на резиновой ленте сумку, я проковылял к выходу мимо высокого таможенника. Собака обнюхивала нагруженные доверху багажные тележки.
– Что у вас там? – таможенник указал на мою сумку.
– Грязные носки и трусы.
– Идите.
С шипением раздвинулись скользящие двери. Навстречу хлынул шум отдающихся в высоких потолках голосов, звучащая из киосков и кафе музыка, свет галогеновых ламп реклам и магазинов tax free. Терезы среди встречающих не было. Я остановился и внимательно изучил толпу. Все смотрели мимо меня, туда, где открывались и захлопывались двери, за которыми начинался мир по ту сторону добра и зла. Мимо меня с чемоданами на колесах и багажными тележками протискивались другие прибывшие. Я подтянул лямки рюкзака, и, беспрестанно оглядываясь, направился к автобусной остановке, где уже стоял помятый, воняющий соляркой «Икарус».
Трясясь в автобусе, я переглядывался с несколькими молодыми людьми, вероятно, студентами, но встречал пустые взгляды – будто меня нет вовсе, будто я прозрачный. Я привык, что ко мне относятся, как к ровне. В конце концов я ходил в такой же одежде, слушал ту же музыку, употреблял те же слова и выражения, в общественных местах испытывал то же детское ощущение неловкости, страх и неуверенность в присутствии посторонних. Очевидно, пришло время стать невидимым.
А потом еще моя боязнь таких городов, как Париж и Лондон. Не потому, что я боюсь в парижском парке в белых брюках сесть в собачье дерьмо или беспокоюсь по поводу того, что меня может нагреть шофер лондонского такси. Мне всегда казалось, что в этих городах скрыта какая-то пока недоступная мне, но ощущаемая взрослая истина.
Я вспомнил прочитанное где-то интервью с солистом группы Simple Minds – он жаловался, что дети не понимают, почему их отец носит подростковую одежду. Меня вечно охватывает стыд и чувство неловкости, когда кто-то называет меня господином или обращается на вы. Сейчас во взглядах студентов не было и следа от былого узнавания себе подобного, безмолвной солидарности, объединяющей людей одного поколения. Молодые отвернулись от меня, будто я был обычным взрослым. До сих пор я считал, что лишь притворяюсь взрослым, играю в дом, потому что только так можно заработать деньги, находиться в обществе взрослых. Очевидно, за это время я забыл, что значит быть молодым, и уже никак не могу вернуться. Сейчас я понял, что меня – по крайней мере такого, каким я помнил себя всю сознательную жизнь – больше нет. Еще мгновение – и я бы заплакал.
Я вернулся на смердящие бомжами улицы Пардаугавы, туда, где в тесноте квартир раздавались обыденные вечерние шумы, приготовление пищи, ругань, телевизор, все по-старому, но в отличие от Греции это было не экзотикой, а бедностью и повседневностью, приобретающими особую ценность лишь в глазах чужака. Здесь не было ни яхт, ни пальм, ни лежаков за пятьсот драхм, не было маргарит и дайкири, не было загорелых и похожих на моделей девушек, ничто не напоминало виды из Wallpaper или Vanity Fair.
Крутись как хочешь, ты не чувствуешь себя свободным. Вокруг зависть, подозрительность – обычные мелочи, которые день за днем портят твое ощущение дома. Тот же таможенник, который не улыбается, а смотрит на тебя, как на преступника. Я и по этой причине чувствую себя лучше в тех краях, где я ничто, где меня никто не знает, никому нет до меня никакого дела. Где всем до задницы. Наверное, от этого страх перед Парижем и Лондоном. Потому что мне кажется, что там я все же должен кем-то быть.
Воскресенье. Холодный, ветряный день с низко плывущими балтийскими облаками, темный, темный. Из труб над Агенскалнским рынком призрачно поднимался освещенный фонарями дым от каменного угля и дров. Вроде ноосферы, соединявшей вытянувшиеся повсюду вверх дымоходы с их индивидуальным дымом, очагами, людьми, которые, присев у приоткрытых дверец, смотрят на потрескивание огня.
«… меня потрясло полное ощущение счастья», – писал в «Водяном знаке» Иосиф Бродский. «Мне в ноздри ударило то, что я всегда считал их синонимом, – запах замерзающих водорослей. Для некоторых людей это запах свежескошенной травы или сена; для других аромат Рождества – еловая хвоя и мандарины. Для меня это замерзшие водоросли – отчасти из-за ономатопоэтических ассоциаций этого слова, отчасти потому, что в этом понятии заметна легкая несхожесть и скрытая подводная драма.»
Для других, наверное, это запах дыма и тепла. На перекрестке меня охватило ощущение беззаботной и безответственной вневременности – если притвориться, что не замечаешь конструкций и названий проезжающих мимо машин, неспешный, вечно тянущийся вверх дым и свет, и мороз, и тьма могли бы быть когда угодно. И я забыл Терезу, забыл виденное еще двадцать четыре часа назад солнце Греции, забыл загадочное исчезновение Валдиса и Илзе, я забыл все.
По дороге зашел в «Дрогас» купить лезвия для бритья – за неделю на щеках и подбородке пробилась острая колючая щетина. Через магазин, громко перекрикиваясь и разя алкоголем и потом, пронесся отец с двумя сыновьями. Отец невзирая на мороз был одет в спортивную майку, его могучие бицепсы украшали сложные татуировки. Младший сын нес за пазухой абсолютно новый скейтборд. Старший, хотя ему было не больше пятнадцати, такой же пьяный, как отец. Выбрав у полки с краской для волос одну из коробочек, они, покачиваясь, подошли к кассе. Отец достал из кармана брюк ворох наличных. Казалось, что младшему стыдно за своих родственников.
С нарастающим в сердце беспокойством я приблизился к дому, поднялся до третьего этажа, прислушался, нажал кнопку звонка, прислушался, нашел ключ, открыл дверь, прислушался, сделал несколько шагов и в тот же момент понял скрытый смысл всего случившегося до сих пор, всех этих задержек, невероятных неудач и путаницы совпадений.
Тереза лежала на полу в ванной. Как позже сказал врач, она умерла два дня назад. От передозировки. Такое случается нередко с теми, кто некоторое время не кололся, но попытался вновь. С Дженис Джоплин, например. Тело успевает отвыкнуть, но привычка требует большей дозы, которая теперь оказывается смертельной. Но это были детали, которые меня не интересовали.
– И еще кое-что, – как бы между прочим заметил врач. – У вашей жены был какой-нибудь косметический дефект? Как бы это сказать… пальцев ног?
– Да, это было врожденное.
– Конечно. – Он кивнул. – Примерно неделю назад ей сделали операцию и удалили лишний палец.
Когда Терезу увезли, я заметил царящий в квартире беспорядок и, наверное, со свойственной всем анально повернутым и одержимым контролем уродам старательностью стал наводить порядок. Все должно укладываться в систему в алфавитном или каком-либо другом порядке. Я передвигал вещи под одному мне известными углами на определенные расстояния от краев стола и полок, сдвинул диванные подушки с одинаковым наклоном, сложил книги одинаковыми кучками, но порядок не успокоил, а еще больше взволновал. Зеркальце, зеркальце, в голове крутилась сказка о Белоснежке и песня «Brainstorm». Кто из нас теперь самый красивый? Ее глаза как угли, губы как кровь, кожа как снег.
За окном в свете уличного фонаря кружились белые вихри. Первый снег. Как у Пастернака в «Докторе Живаго». Когда Антонина Александровна, та самая, которая ничего не понимала в топке, давала Нюше никуда не годные советы. Мокрые дрова не хотели гореть, в комнате полно едкого дыма. Когда вмешался Юрий Андреевич, половину дров вытащили, оставшиеся поленья пересыпали опилками и кусочками березовой коры. В форточку ворвался свежий воздух, ветер разогнал дым, дрова с треском разгорелись. В комнате стало светлее, оттаяли тщательно законопаченные окна, пахли сложенные рядом с печуркой дрова.
Я вспоминаю этот фрагмент всякий раз, когда из сарайчика принесены дрова, на полу тает налипший на поленья снег, и в потухшей за день печке начинают потрескивать мелкие веточки и щепки. Или еловые шишки, как сейчас, когда на улице снова мело, и снег завалил подоконник, на который Тереза высыпала что-нибудь съедобное для сидящих на березовых ветвях воробьев и синиц.
С утра все такое белое, на лестнице пока ни одного следа, двор тоже гладкий, и по улице еще никто не ехал.
В старом журнале Огонёк я прочел о странном случае. В 20-е годы XX века несколько тысяч людей, не желавших совмещать свою веру с подчинением власти большевиков, ушли в подполье. Некоторые прихожане так называемой церкви катакомб живы и по сей день и во имя веры продолжают жить без паспорта и пенсии.
Сын английского писателя Грейема Грина Франсис собрал группку людей, которые кое-чем помогли старичкам и записали их воспоминания. Тогда и выяснилось, что в Киеве, где был подпольный монастырь, их епископ предрекал, что к оставшимся в живых однажды приедет англичанин, которому тогда все нужно будет рассказать. Епископ был застрелен, а верующие продолжали ждать. Кто-то из одряхлевших старичков долго отказывался говорить с присланными Грином людьми, говорили ведь ждать англичанина. Пока не понял, что англичанин наконец пришел.
Мело и на следующий день, значит, началась зима. Латвийская зима.
Тереза продала нашу машину, старый опель.
Вечерами время от времени уголком глаза, периферийным зрением, замечал в комнате пугливое движение. Казалось, что в пустой и вечно холодной квартире рыщут крысы или мыши. Повернул голову – ничего. До следующего раза. Что-то черное и молниеносное. Может быть, тараканы, хотя насекомые в нашей полосе не бывают такими крупными. Ночью что-то пробежало по лицу. Казалось, я ощущаю что-то пушистое и резвое. Включив свет, я ничего не нашел. Даже отодвинул от стены комод – ничего. Не было даже мышиных или крысиных экскрементов. Я закрыл и быстро открыл глаза. Вместе со слезами по глазным яблокам текло нечто вроде черной пыли, черные звезды.
Грязные носки и трусы пролежали в рюкзаке полторы недели. Когда я наконец вспомнил о них и положил в стиральную машину, на полке в ванной комнате рядом с начатой пластинкой противозачаточных таблеток и контейнеров для линз Терезы (она ведь была словно одержима контактными линзами разных оттенков и меняла цвет глаз иногда даже несколько раз в день) заметил пустую коробочку от теста на беременность. Еще и это. Разве Тереза не утверждала, что пьет таблетки? Ложь. От волнения или просто по ошибке бросил в унитаз не использованную зубную нить, а всю катушку. Высыпал на пол содержимое мусорного ящика. В самом низу маленький белый квадратик теста на беременность. Я сидел на унитазе, тихо гудя вращался барабан стиральной машины, и журчала вода. Я вспомнил, что мы как-то занимались любовью на включенной стиральной машине – ритмическая вибрация была не менее эротичной, чем стук колес поезда; в поездах я почти всегда возбуждаюсь.
Я несколько раз перечитал скомканную инструкцию. Одна полоска. Пустота.
Зазвонил телефон. В трубке щебетал незнакомый голос.
– Здравствуйте, меня зовут Агнесе. Из «Независимой Утренней Газеты». Вы согласитесь ответить на один вопрос? Что такое любовь?
– Не кассир, а кондуктор, – так и хотелось отрезать.
Тьма, свет, тьма. Может быть, мы вовсе не живые. Поэтому ответил:
– Я самый красивый.
Перевод с латышского Юлии Матусевич